Владимир Набоков, метафизический оптимист
Сегодня — день рождения писателя Владимира Набокова. Ему (по смешной, но распространённой формулировке) исполнилось бы 116 лет.
Большинство тех людей, которые вообще в курсе, что был такой писатель, знают о нём лишь то, что он написал «Лолиту». К сожалению, большинство тех людей, кто с творчеством Набокова пока не знаком и хотел бы приобщиться, начинает именно с «Лолиты». После чего многие «отваливаются», хотя далеко не все.
Так называемый массовый читатель (формулировка из тех, над которыми сам Набоков с удовольствием глумился) в СССР узнал Набокова в конце 80-х, когда разрешили публиковать писателей-эмигрантов из числа тех, кто советскую власть не жаловал. К тому времени самого автора уже десятилетие как не было в живых — скончался в июле 1977-го.
Примерно в те же дни я, пятилетний мальчик, сломал ногу в Конотопе: у подъезда своего дома попал под велосипед, на котором взрослый сосед вёз сына, мальчика примерно моего возраста.
Полюбив Набокова и усвоив всю доступную информацию о его жизни и смерти, я некоторое время всерьёз относился к этому и некоторым другим, более или менее притянутым за уши совпадениям и пересечениям наших судеб.
Меня они, что тут скрывать, радовали: устанавливалась тонкая связь между мной и великим писателем, подтверждалось родство наших душ сквозь пространство и время. Само воспоминание я смаковал на набоковский лад: удар, тротуар в мелких серых ромбиках, чёрный велосипед, белая скамейка, заплаканное лицо мальчика, упавшего с велосипеда, моя нога в белом гольфе, на котором проступила звездообразная красная клякса, — ну а вот в Швейцарии примерно в то же время умирал Набоков.
Конечно, литературно-критические круги (тоже тот ещё штамп) в Советском Союзе Набокова знали и читали «всю дорогу», начиная с 30-х. Первое же упоминание писателя в советской прессе случилось ещё в 1927-м – популярный поэт Демьян Бедный опубликовал в «Правде» пародию на одно из самых трепетных стихотворений молодого эмигрантского литератора, известного тогда под псевдонимом Сирин:
Что ж, вы вольны в Берлине «фантазирен».
Но, чтоб разжать советские тиски,
Вам, и тебе, поэтик белый Сирин,
Придётся ждать... до гробовой доски.
Примерно так и произошло — хотя, повторяю, советской творческой интеллигенции Набоков был прекрасно известен, хотя особого восторга не вызывал. Фаина Раневская пожала плечами: «Писать умеет, но писать ему не о чем»; Анна Ахматова восприняла как «безусловный пасквиль» пародию на её творчество в романе «Пнин». Когда подоспела «Лолита», скептицизма в богемной среде прибавилось – мне даже лень гуглить, кто именно первым сказал: «Если бы Набоков не написал «Лолиту», я бы очень его любил».
То есть, короче говоря, на слуху в среде продвинутых советских граждан он был. Просто его не публиковали, о нём старались лишний раз не упоминать — не пускали, в общем, в массы. Самый пространный общедоступный пассаж о писателе в советское время вышел у Александра Твардовского в предисловии к собранию сочинений Ивана Бунина:
Небезызвестный В. Набоков, отрасль знатнейшей и богатейшей в России семьи Набоковых, представитель верхушечной части эмиграции, литератор, пишущий на английском языке, в своей автобиографической книге «Другие берега», переведенной им самим на русский, рассказывает, между прочим, о встречах с Буниным. «Его болезненно занимали текучесть времени, старость, смерть…» Со снисходительной иронией сноба и космополита Набоков рассказывает, как Бунин пригласил его в ресторан (это было вскоре после Нобелевской премии) «для задушевной беседы». «К сожалению, — пишет Набоков, — я не терплю ресторанов, водочки, закусочек, музычки — и задушевных бесед… К концу обеда нам уже было невыносимо скучно друг с другом».
В заключение В. Набоков незаметно переходит на пародирование бунинского стиля, выказывая, как и положено эпигону, незаурядные способности к имитации: «…в общем до искусства мы с ним никогда и не договорились, а теперь поздно, и герой выходит в очередной сад, и полыхают зарницы, а потом он едет на станцию, и звезды грозно и дивно горят на гробовом бархате, и чем-то горьковатым пахнет с полей, и в бесконечно отзывчивом отдалении нашей молодости опевают ночь петухи».
Легко себе представить, на какой холод и отчужденность натолкнулся старый писатель в лице этого младшего своего современника и бывшего соотечественника. Человеку преуспевающему, довольному собой, рисующемуся тем, что, мол, занятия энтомологией, открытие на земном шаре нового, ещё одного вида бабочек, составляют больший предмет его честолюбия, чем литература, — этому человеку, отказавшемуся даже от родного языка, не понять было мучительной тоски настоящего поэта по родной земле, ее степям и речкам, перелескам и овражкам, снегам и ранней весенней зелени, по родной речи в её живом народном звучании.
Эту пространную цитату одного из столпов советской литературы стоило привести не только потому, что больше о Набокове в советской публицистике выловить особо и нечего, но главным образом потому, что в ней содержатся все основные претензии, которые можно предъявить — и предъявляют — Набокову при негативном отношении к его творчеству. Снобизм, эпигонство, эгоизм, пустая словесная эквилибристика, отчуждённость от народной жизни, языка и души (что бы это ни значило), ну и так далее. Плюс сопоставление с Буниным, из прозы которого Набоков действительно вырос — в обоих смыслах этого слова.
Собственно, моё настоящее знакомство с Набоковым и началось с его рассказа, написанного в стилистике Бунина и посвящённого Бунину, — «Рождество».
Вернувшись по вечереющим снегам из села в свою мызу, Слепцов сел в угол, на низкий плюшевый стул, на котором он не сиживал никогда…
Начав читать, я понял, как погружаюсь в зимнюю «стереоскопическую феерию» (эпитет из «Других берегов»). Некий Слепцов (говорящая фамилия) переживает смерть своего молодого сына, души и устремлений которого отец толком не успел постичь. «Это немыслимо, — прошептал Слепцов, — я ведь никогда не узнаю…» В финале вылетает бабочка.
Вот с этого-то рассказа я и погрузился в Набокова.
Незадолго до этого, да, была у меня «Лолита», которую дала почитать коллега по работе. Я начал — и воспринял текст как порнографию высшего качества. И отложил: специальные тексты — для специальных случаев, хе-хе. А вот дома наугад раскрыл «невинную» книгу Набокова, купленную мамой ещё пару месяцев назад (и всё не доходили глаза и руки, поскольку я знал, что там точно нет легендарной «Лолиты»), — и попал на рассказ «Рождество», и проникся.
В общем, 90-е годы у меня прошли под знаком Набокова. Постепенно прочёл все его произведения, что были у нас изданы. Отождествлялся с главными героями — что, по мнению самого Набокова, неправильно: «Чуткий, заслуживающий восхищения читатель отождествляет себя не с девушкой или юношей в книге, а с тем, кто задумал и сочинил её». А я узнавал себя и в аутисте-шахматисте Лужине, и в молодом интеллигенте Годунове-Чердынцеве, и в трепетном диссиденте Цинциннате Ц., ну и так далее.
Особое впечатление произвёл рассказ «Лик» — очередной любимый Набоковым трогательный неврастеник, не нашедший призвания в жизни (хотя работа у него — предел мечтаний для многих: актёр!), в сложных отношениях с собой, с другими, с миром и со своим прошлым.
«Стереоскопическая феерия» Набокова складывается из точно подобранных слов, фраз, аллитераций. «Все лето — быстрое дачное лето, состоящее в общем из трёх запахов: сирень, сенокос, сухие листья...» — это из начала «Защиты Лужина», благодаря тройному «с» слышен сухой шорох, а к нему воображение автоматически подставляет и запах, и картинку.
За эту обстоятельность стиля, когда автор старается дать читателю максимум подробностей для «кинематографического» воссоздания текста, Набокова сразу же стали критиковать, высмеивать, пародировать: «Маленький Болотин поставил левую ногу, согнув её в колене, на плетёный, в квадратных дырочках, венский стул, чтобы зашнуровать ботинок; концы шнурка были неровны, правый конец был длиннее левого…»
Это даже возымело действие: один из своих последующих романов — «Камера Обскура» — Набоков постарался написать нарочито сухо (насколько мог, от себя-то не убежишь) и даже вывел в нём пародию на себя «прежнего» в образе эпизодического персонажа, занудного немецкого писателя. Впрочем, «Обскура» писалась с расчётом на экранизацию — фактически это киносценарий, ничего лишнего.
Кстати, есть странная насмешка судьбы в том, что Набокова — одного из самых «киногеничных» авторов в истории литературы — так, на мой вкус, ни разу толком и не экранизировали. «Лолита» Кубрика — фильм сам по себе хороший, к тому же по сценарию самого Набокова, но это явно «не та» Лолита (как, скажем, в «Алисе» Тима Бертона — «не та» Алиса). Ремейк с Джереми Айронсом — тоже ни то ни сё, разве что сам Айронс более-менее попадает, на мой вкус, в образ Гумберта.
Понятное дело, кинематографисты, бравшиеся за «Лолиту», были стреножены общественным мнением и уголовным кодексом: шаг влево, шаг вправо — педофилия, прыжок на месте — провокация. Но экранизации «безобидных» набоковских произведений — зарубежные фильмы «Защита Лужина» и та же «Камера Обскура», отечественная, перестроечно-любительская «Машенька» (была и такая) — вообще «ни о чём». Остаётся довольствоваться личными экранизациями Набокова в личной голове, и меня это вполне устраивает.
Чем ещё привлекателен Набоков помимо умения устраивать «стереоскопическую феерию» в голове читателя?
Во-первых, уже упомянутыми выше трогательными персонажами.
Они разбивали свои и чужие жизни, были глупы, слабы, суетливы, истеричны... Они упускали возможности, избегали действий, не спали ночами, выдумывая миры, которых не могли построить; но само существование таких людей, полных пылкого, пламенного самоотречения, духовной чистоты, нравственной высоты, одно то, что такие люди жили и, возможно, живут и сейчас где-то в сегодняшней безжалостной и подлой России — это обещание лучшего будущего для всего мира, ибо из всех законов Природы, возможно, самый замечательный — выживание слабейших.
Это цитата из эссе Набокова о Чехове, о чеховских персонажах; но и сам Набоков избирал таких.
Во-вторых и, наверное, в-главных — тем, что я бы назвал метафизическим оптимизмом. Как он писал в «Других берегах» о духовных воззрениях своей матери:
Евангелие она любила какой-то вдохновенной
любовью, но в опоре догмы никак не нуждалась; страшная
беззащитность души в вечности и отсутствие там своего угла
просто не интересовали её. Её проникновенная и невинная вера
одинаково принимала и существование вечного, и невозможность
осмыслить его в условиях временного. Она верила, что
единственно доступное земной душе – это ловить далеко впереди,
сквозь туман и грёзу жизни, проблеск чего-то настоящего.
Так люди, дневное мышление которых особенно неуимчиво, иногда
чуют и во сне, где-то за щекочущей путаницей и нелепицей
видений, — стройную действительность прошедшей и предстоящей
яви.
Это ведь метафизическое кредо самого Набокова, и практически во всех его произведениях оно чувствуется. «В земном доме вместо окна — зеркало; дверь до поры до времени затворена, но воздух входит сквозь щели». Это из «Дара». А вот моё любимое стихотворение:
Минуты есть: «Не может быть, — бормочешь, —
не может быть, не может быть, что нет
чего-то за пределом этой ночи», —
и знаков ждешь, и требуешь примет.
Касаясь до всего душою голой,
на бесконечно милых мне гляжу
со стоном умиленья и, тяжёлый,
по тонкому льду счастия хожу.
На вопрос, верит ли он в Бога, уже пожилой Набоков ответил: «Я знаю больше, чем могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я большего».
Наверное, в этом-то и есть главный секрет обаяния его творчества — для тех, на кого это обаяние действует, конечно.
Можно перечислить и другие нюансы.
Неизбывная любовь к России, пронизывающая его стихотворения, надо сказать, сильнее, чем прозу (впрочем, рассказ «Нежить» прошиб меня в своё время до слёз).
Это и есть образцовый пример истинного русского патриотизма.
Разумеется, живи Набоков в наше время, он был бы классическим «белоленточным либерастом», ненавидимым и высмеиваемым «российской патриотической общественностью» — особенно той её частью, что со счетами на Кипре и недвижимостью в Майами.
Ах, как бы у этих граждан, выражаясь современным интернет-сленгом, «бомбанули пуканы» хотя бы от одной такой набоковской фразы: «Я сожалею о позиции недалёких и бесчестных людей, которые смехотворным образом сравнивают Сталина с Маккарти, Освенцим с атомной бомбой и безжалостный империализм СССР с прямой и бескорыстной помощью, оказываемой США бедствующим странам»!
Ладно, Бог с ней, с политикой. Или чёрт.
Чем ещё хорош писатель Набоков?
Тем, что он за свою творческую жизнь успел выразить большинство житейских и метафизических идей (в том числе в виде раскиданных по его текстам там и сям афоризмов), которые массовый читатель радостно открывает в произведениях других авторов — всяких там Коэльо и Мураками. Листаешь этих современных и не очень «властителей дум» — или просто натыкаешься в Интернете на цитаты, с восторгом скопированные поклонниками, — и видишь: э, ребята, всё это было у Набокова, причём сформулировано точнее, изящнее и умнее.
Тем, что он объединил всё отрицательное, наносное и фальшивое в человечестве (с чем и надлежит сражаться настоящему интеллигенту, художнику и просто уважающему себя человеку) под единым удобным термином «пошлость». Слово-то известно всем, но его понимают обычно в очень узком значении: бытовая безвкусица, шутки «ниже пояса»… Набоков расширил значение термина, который, кстати, он писал латиницей без перевода: poshlost. Интересующимся советую его эссе «Пошляки и пошлость».
Что ещё сказать?
Творческий и духовный наследник Владимира Набокова в современной России — по-моему, Виктор Пелевин, как это ни покажется кому-то странным.
Ну и напоследок — две цитаты из «Других берегов», имеющие прямое отношение к набоковскому метафизическому оптимизму:
Колыбель качается над бездной. Заглушая шёпот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь — только щель слабого света между двумя идеально чёрными вечностями. Разницы в их черноте нет никакой, но в бездну преджизненную нам свойственно вглядываться с меньшим смятением, чем в ту, в которой летим со скоростью четырёх тысяч пятисот ударов сердца в час.
<…>
Господи, ведь знают же люди, что я не могу уснуть без точки света, — что бред, сумасшествие, смерть и есть вот эта совершенно чёрная чернота! Но вот постепенно приноравливаюсь к ней, взгляд отделяет действительное мерцание от энтоптического шлака, и продолговатые бледноты, которые, казалось, плывут куда-то в беспамятстве, пристают к берегу и становятся слабо, но бесценно светящимися вогнутостями между складками гардин, за которыми бодрствуют уличные фонари.
Читайте Набокова, друзья.
Sapienti sat.